Страница создана для обмена информацией по сопротивлению ковидобесию. Задайте себе вопрос "есть ли эпидемия коронавируса?" Если ответ "нет" тогда добро пожаловать на мою страницу!
Social Links
Recent Updates
Sponsoredsa
  • Отношения работника и работодателя в ближайшем будущем..

    Еще один отличный текст Алены Харитоновой.

    * * *

    Кошмар Джеллики Тарукай длился вот уже полтора года. Она давно забыла, каково это — жить, не вздрагивая от звука шагов, не обмирая от взгляда, брошенного вскользь, не просыпаясь от собственного крика, который сама же и душишь, зарываясь лицом во влажную от пота подушку.

    Кошмар не прекращался. От него не было избавления. Застывший ужас поселился в животе, свернувшись ледяным комом. Джеллика просыпалась с ним и засыпала, ходила за покупками и прибирала дом, улыбалась окружающим и тайком плакала по ночам. А еще мечтала, ненавидела, ела, пила… Но страх всегда — всегда! — даже когда ее рвало от боли, оставался внутри.

    Джеллика научилась различать разные виды кошмара. Как и разные виды унижения. Например, её спрашивали: «Мисс Тарукай, почему на моем столе пыль?» Спрашивали очень вежливо, не повышая голоса. Но вдоль по позвоночнику сразу же ползли ледяные мурашки. Ведь Джеллика отлично знала — никакой пыли на столе нет, она протирала его сегодня утром и даже днем, ведь за любую ничтожную небрежность ее накажут. Сильно накажут.

    Поэтому вопрос про пыль был всего лишь придиркой. Упрекнуть горничную не за что — весь дом сияет. Он всегда сияет, ведь Джеллика убирает его, не покладая рук. Каждый день, с утра до вечера, прерываясь лишь на то, чтобы торопливо перекусить безвкусным сублиматом.

    Но, если повод для наказания отсутствует, его всегда можно выдумать. В конце концов, почему нет? Джеллика же не сотрудница корпорации, у нее нет прав. Конечно, контрактом оговорены некоторые нюансы, но… жалобы рассматривает только агентство по найму. Причем только то агентство, которое оформляло контракт. А ее агентство закрылось через три месяца после подписания ею договора. И вместе с закрытием исчезла даже та мизерная защита, на которую могла рассчитывать бесправная мисс Тарукай.

    А ведь Джеллика сама выбрала этот дом. Ей показали голографические проекции. Дом был прекрасен! Какая честь — работать в таком месте, да что там работать, честь — даже просто приблизиться к нему! Она в жизни не видела ничего роскошнее. И юной горничной повезло — она попала именно сюда, потому что главным пунктом помимо «исполнительности, чистоплотности и образованности» наниматель особо обозначил «эстетичный внешний вид».

    Джеллика подошла по всем параметрам. Она прекрасно читала, писала и считала, с отличием окончила курсы хаус-менеджмента, умела готовить, сервировать, убирать и даже петь! А ее внешний вид был однозначно эстетичным, ведь Джеллика была очень хорошенькая, невысокая и тоненькая. Телосложение, как и азиатский разрез глаз, она унаследовала от матери-островитянки, а вот медную кожу, пухлые губы и вьющиеся волосы — от деда-африканца. Не красавица, конечно, но, как сказали в агентстве, «весьма пикантная».

    Она так надеялась, что сможет пробиться в корпоративной зоне. Стать здесь человеком! А стала по сути рабыней. Одушевленным предметом, даже не домашним животным. К домашним животным здесь относились куда снисходительней, чем к Джеллике. Домашних животных не наказывали так часто. Зато Джеллику — сколько угодно. В основном безо всякого повода. И это было гораздо хуже, чем когда повод находился. В конце концов, за действительную провинность она получала одну-две хлесткие пощечины, иногда — пинок. Но если причины для побоев не находилось, ее начинали унижать.

    Унижения всегда были разные, но в целом она делила их на три категории.

    Первая — Безобидная. Когда унижали только словами. Это, конечно, мерзко, но, по крайней мере, вытерпишь с улыбкой — сможешь убраться с хозяйских глаз. Недалеко и ненадолго, но все-таки получишь передышку. Вот только каждый раз можно лишь гадать — отпустят быстро или продолжат измываться уже не только словесно.

    Вторая — Противная. Когда придумывали что-то по-настоящему мерзкое и заставляли ее это делать. Так, например, «пыльный» стол горничная вылизывала языком, якобы «несвежую» рубашку ей однажды запихивали в рот, пока она не потеряла сознание от удушья, а за «пережаренный» стейк приказали съесть принесенный откуда-то кусок протухшего мяса. Съесть красиво. С фарфоровой тарелки. Вилкой и ножом. С приятной улыбкой. Ведь если она готовит всякое дерьмо, то и сама должна есть дерьмо безропотно. Впрочем, Джеллика тогда была глупой. Не смогла съесть, начала давиться и плакать.

    И познакомилась с третьей категорией унижений. Самой Ужасной.

    Ведь нет ничего страшнее, чем когда омерзительное унижение растягивается на часы, дни, а то и месяцы. И повторяется раз за разом в одно и то же время.

    Да, воспитанием Джеллики Тарукай занимались очень ответственно. Ее отучили от брезгливости. И приучили терпеть боль. Джеллика умела всё. Умела не плакать и хранить спокойствие, когда внутри поселялась мелкая дрожь, а в груди холод, когда даже шаг сделать было невозможно — не слушались ноги. Но раздавалось мягкое, почти ласковое:

    — Мисс Тарукай, подойдите.

    Она всегда подходила.

    В этом доме не терпели суеты. «Во всем. Необходим. Порядок», — так ей говорили, тыча лицом в нарочно пролитый хозяйской рукой кофе. «Хватит трястись. Это раздражает!»

    Да, она помнила — прислуга должна быть вышколенной и понятливой.

    Джеллика стала очень-очень понятливой. Правда, не сразу.

    * * *

    В первые недели, когда Джеллика Тарукай только поступила на работу в этот дом, она еще не была ни вышколенной, ни понятливой. Была самой обычной — глупой горничной, которую на ее великое счастье взяли работать с забытого всеми (кроме агентства по найму) острова в Чистую зону. Обучили и привезли на материк.

    Боже, ведь тогда ей это действительно казалось счастьем! Она прошла такой строгий отбор… Разве ж можно было подумать, что материк — мечта всех и вся — станет для нее кошмаром? Она расхочет оставаться. Но останется. Навсегда. Потому что никто и никогда не покидал этот дом по истечении контракта. Никто и никогда. Из этого дома, с этой работы можно было уйти только одним способом — в черном пластиковом мешке.

    До нее так уже «ушли» две девушки. Но Джеллика об этом узнала позже, когда сама попала в ловушку. Две девушки чуть постарше нее: двадцати и двадцати двух лет.

    — Смотрите, мисс Тарукай. Это ваши коллеги-предшественницы. Вот эта — Синтия — была слишком ленива. А эта — Саманта — слишком плаксива. По большому счету они просто не дорожили своей работой. Не уважали работодателя. Хотите узнать, что с ними случилось?

    Джеллика отчаянно мотала головой.

    — Ты ведь будешь старательной? И уважительной?

    В ответ она часто-часто кивала.

    Будет, конечно, будет! Она сделает всё, чтобы не уехать отсюда в пластиковом черном мешке. Ни за что. Она сумеет вырваться.

    Первая попытка вырваться на электрокаре стоила ей жестоких побоев и прижигания утюгом.

    Вторая — удушения целлофановым пакетом.

    Ну, а третья стала самой драматичной из всех. Джеллика срезала браслет-идентификатор, раздобыла себе одежду и даже сумела добраться до пропускного пункта. Увы, там ее задержали, установили личность по отпечаткам пальцев и вернули «на место постоянного проживания» — обратно в этот дом. Где ее ждало наказание.

    Беглую горничную приковали за обе руки к батарее и не освобождали три дня. Ей не давали ни есть, ни пить, ни выйти в туалет, ни снять одежду… Она до сих пор не хотела даже вспоминать эти трое суток.

    А четвертая попытка… четвёртой попытки не было. Джеллика, наконец, поняла, что корпорация — ее бывшая заветная мечта — слишком сложно устроена, чтобы ее обмануть.

    Но Джеллика часто мечтала. Она очень любила мечтать. На кухне были ножи. Отличные остро отточенные ножи. И большие хозяйственные ножницы. И молоток для отбивки мяса…

    Однажды Джеллика взяла этот молоток. И нож. Ей было всё равно, чем закончится дело. То есть она думала, что всё равно. А оказалось, нет.

    Она ведь не знала тогда, что по дому везде натыканы камеры. Дура. Камеры по дому, маячок-браслет на ее руке и камера в пуговице униформы, позволяющая видеть, куда идет горничная, что делает, с кем говорит, как говорит и что говорит.

    Кроме этого был и еще один сюрприз.

    В итоге покушение закончилось, как ему и положено было — провалом.

    А Джеллике до сих пор снилось по ночам наказание. Она просыпалась в поту. И знала: за ней наблюдают. Но ночью во сне — за эти слезы ее не наказывали. Другое дело день. Совсем другое.

    Днем вышколенная прислуга должна быть деликатна и незаметна, почтительна и ненавязчива, услужлива, но не суетлива.

    — У тебя же есть чувство собственного достоинства? — спрашивали ее.

    Да, конечно, есть. Было. Когда-то. А сейчас осталась только видимость. Но этого достаточно. Главное — не показывать ужас, не смотреть затравленно, не плакать и… улыбаться. Обязательно улыбаться! Прислуга ведь должна быть обходительна и приветлива.

    Поэтому Джеллика всегда ходила с гордо расправленными плечами и даже научилась не вздрагивать. Ведь в этом доме никогда не били без предупреждения.

    — Мисс Тарукай, подойдите.

    И она шла на подгибающихся ногах. Шла, продолжая мило улыбаться.

    Собственно, били ее аккуратно. Ни разу ничего не сломали. Правильно, как она будет работать с переломанными пальцами или отбитыми почками?

    Впрочем, Джеллика давно уже не особо боялась простых избиений. Медленная боль была для нее гораздо страшнее. От сигаретного ожога на плече не умрешь. Но иногда казалось, уж лучше сломать руку… По счастью, до таких пыток дело доходило редко. Раз-два в месяц. Не чаще. Унижать в этом доме любили больше, чем бить. Один только приказ для горничной не выказывать страх и хранить достоинство был той ещё издёвкой.

    Но Джеллика научилась. И в присутствии, и в отсутствие своего нанимателя. Лучше не давать поводов для наказания. Или давать их как можно меньше.

    Днем она оставалась одна и занималась всем тем, чем занимаются горничные в отсутствие хозяев: мыла, готовила, гладила, убирала. Но это было счастьем. Действительно счастьем. Ведь днем ее никто не унижал, не окликал, не говорил негромким хорошо поставленным голосом:

    — Мисс Тарукай, подойдите.

    День — это уединение. Что звучит довольно смешно применительно к дому, который утыкан камерами… Джеллика в любое время суток оставалась на виду. Она уже и забыла, каково это, когда за тобой не наблюдают каждую секунду.

    Но, тем не менее, день мисс Тарукай был не так уж и плох, если подумать. Жаль только, заканчивался он всегда одинаково: парализующий страх стискивал сердце, внутренности начинали мелко дрожать, дыхание перехватывало, вдоль по позвоночнику полз холод, а ноги подкашивались.

    И всё это от одного-единственного звука. Короткого, почти неслышного. Этого звука Джеллика с ужасом начинала ждать сразу после пробуждения. От него она утрачивала волю. От него хотела спрятаться, захлебываясь криком.

    Один короткий миг.

    Доля секунды.

    Шелест ключ-карты в замке.

    Хозяин возвращается.

    — Добрый вечер, сэр, — Джеллика каждый раз с улыбкой выходила в холл, чтобы принять у мистера Парсона кейс с документами и верхнюю одежду. — Ванна готова. Мне подавать ужин?

    * * *
    Отношения работника и работодателя в ближайшем будущем.. Еще один отличный текст Алены Харитоновой. * * * Кошмар Джеллики Тарукай длился вот уже полтора года. Она давно забыла, каково это — жить, не вздрагивая от звука шагов, не обмирая от взгляда, брошенного вскользь, не просыпаясь от собственного крика, который сама же и душишь, зарываясь лицом во влажную от пота подушку. Кошмар не прекращался. От него не было избавления. Застывший ужас поселился в животе, свернувшись ледяным комом. Джеллика просыпалась с ним и засыпала, ходила за покупками и прибирала дом, улыбалась окружающим и тайком плакала по ночам. А еще мечтала, ненавидела, ела, пила… Но страх всегда — всегда! — даже когда ее рвало от боли, оставался внутри. Джеллика научилась различать разные виды кошмара. Как и разные виды унижения. Например, её спрашивали: «Мисс Тарукай, почему на моем столе пыль?» Спрашивали очень вежливо, не повышая голоса. Но вдоль по позвоночнику сразу же ползли ледяные мурашки. Ведь Джеллика отлично знала — никакой пыли на столе нет, она протирала его сегодня утром и даже днем, ведь за любую ничтожную небрежность ее накажут. Сильно накажут. Поэтому вопрос про пыль был всего лишь придиркой. Упрекнуть горничную не за что — весь дом сияет. Он всегда сияет, ведь Джеллика убирает его, не покладая рук. Каждый день, с утра до вечера, прерываясь лишь на то, чтобы торопливо перекусить безвкусным сублиматом. Но, если повод для наказания отсутствует, его всегда можно выдумать. В конце концов, почему нет? Джеллика же не сотрудница корпорации, у нее нет прав. Конечно, контрактом оговорены некоторые нюансы, но… жалобы рассматривает только агентство по найму. Причем только то агентство, которое оформляло контракт. А ее агентство закрылось через три месяца после подписания ею договора. И вместе с закрытием исчезла даже та мизерная защита, на которую могла рассчитывать бесправная мисс Тарукай. А ведь Джеллика сама выбрала этот дом. Ей показали голографические проекции. Дом был прекрасен! Какая честь — работать в таком месте, да что там работать, честь — даже просто приблизиться к нему! Она в жизни не видела ничего роскошнее. И юной горничной повезло — она попала именно сюда, потому что главным пунктом помимо «исполнительности, чистоплотности и образованности» наниматель особо обозначил «эстетичный внешний вид». Джеллика подошла по всем параметрам. Она прекрасно читала, писала и считала, с отличием окончила курсы хаус-менеджмента, умела готовить, сервировать, убирать и даже петь! А ее внешний вид был однозначно эстетичным, ведь Джеллика была очень хорошенькая, невысокая и тоненькая. Телосложение, как и азиатский разрез глаз, она унаследовала от матери-островитянки, а вот медную кожу, пухлые губы и вьющиеся волосы — от деда-африканца. Не красавица, конечно, но, как сказали в агентстве, «весьма пикантная». Она так надеялась, что сможет пробиться в корпоративной зоне. Стать здесь человеком! А стала по сути рабыней. Одушевленным предметом, даже не домашним животным. К домашним животным здесь относились куда снисходительней, чем к Джеллике. Домашних животных не наказывали так часто. Зато Джеллику — сколько угодно. В основном безо всякого повода. И это было гораздо хуже, чем когда повод находился. В конце концов, за действительную провинность она получала одну-две хлесткие пощечины, иногда — пинок. Но если причины для побоев не находилось, ее начинали унижать. Унижения всегда были разные, но в целом она делила их на три категории. Первая — Безобидная. Когда унижали только словами. Это, конечно, мерзко, но, по крайней мере, вытерпишь с улыбкой — сможешь убраться с хозяйских глаз. Недалеко и ненадолго, но все-таки получишь передышку. Вот только каждый раз можно лишь гадать — отпустят быстро или продолжат измываться уже не только словесно. Вторая — Противная. Когда придумывали что-то по-настоящему мерзкое и заставляли ее это делать. Так, например, «пыльный» стол горничная вылизывала языком, якобы «несвежую» рубашку ей однажды запихивали в рот, пока она не потеряла сознание от удушья, а за «пережаренный» стейк приказали съесть принесенный откуда-то кусок протухшего мяса. Съесть красиво. С фарфоровой тарелки. Вилкой и ножом. С приятной улыбкой. Ведь если она готовит всякое дерьмо, то и сама должна есть дерьмо безропотно. Впрочем, Джеллика тогда была глупой. Не смогла съесть, начала давиться и плакать. И познакомилась с третьей категорией унижений. Самой Ужасной. Ведь нет ничего страшнее, чем когда омерзительное унижение растягивается на часы, дни, а то и месяцы. И повторяется раз за разом в одно и то же время. Да, воспитанием Джеллики Тарукай занимались очень ответственно. Ее отучили от брезгливости. И приучили терпеть боль. Джеллика умела всё. Умела не плакать и хранить спокойствие, когда внутри поселялась мелкая дрожь, а в груди холод, когда даже шаг сделать было невозможно — не слушались ноги. Но раздавалось мягкое, почти ласковое: — Мисс Тарукай, подойдите. Она всегда подходила. В этом доме не терпели суеты. «Во всем. Необходим. Порядок», — так ей говорили, тыча лицом в нарочно пролитый хозяйской рукой кофе. «Хватит трястись. Это раздражает!» Да, она помнила — прислуга должна быть вышколенной и понятливой. Джеллика стала очень-очень понятливой. Правда, не сразу. * * * В первые недели, когда Джеллика Тарукай только поступила на работу в этот дом, она еще не была ни вышколенной, ни понятливой. Была самой обычной — глупой горничной, которую на ее великое счастье взяли работать с забытого всеми (кроме агентства по найму) острова в Чистую зону. Обучили и привезли на материк. Боже, ведь тогда ей это действительно казалось счастьем! Она прошла такой строгий отбор… Разве ж можно было подумать, что материк — мечта всех и вся — станет для нее кошмаром? Она расхочет оставаться. Но останется. Навсегда. Потому что никто и никогда не покидал этот дом по истечении контракта. Никто и никогда. Из этого дома, с этой работы можно было уйти только одним способом — в черном пластиковом мешке. До нее так уже «ушли» две девушки. Но Джеллика об этом узнала позже, когда сама попала в ловушку. Две девушки чуть постарше нее: двадцати и двадцати двух лет. — Смотрите, мисс Тарукай. Это ваши коллеги-предшественницы. Вот эта — Синтия — была слишком ленива. А эта — Саманта — слишком плаксива. По большому счету они просто не дорожили своей работой. Не уважали работодателя. Хотите узнать, что с ними случилось? Джеллика отчаянно мотала головой. — Ты ведь будешь старательной? И уважительной? В ответ она часто-часто кивала. Будет, конечно, будет! Она сделает всё, чтобы не уехать отсюда в пластиковом черном мешке. Ни за что. Она сумеет вырваться. Первая попытка вырваться на электрокаре стоила ей жестоких побоев и прижигания утюгом. Вторая — удушения целлофановым пакетом. Ну, а третья стала самой драматичной из всех. Джеллика срезала браслет-идентификатор, раздобыла себе одежду и даже сумела добраться до пропускного пункта. Увы, там ее задержали, установили личность по отпечаткам пальцев и вернули «на место постоянного проживания» — обратно в этот дом. Где ее ждало наказание. Беглую горничную приковали за обе руки к батарее и не освобождали три дня. Ей не давали ни есть, ни пить, ни выйти в туалет, ни снять одежду… Она до сих пор не хотела даже вспоминать эти трое суток. А четвертая попытка… четвёртой попытки не было. Джеллика, наконец, поняла, что корпорация — ее бывшая заветная мечта — слишком сложно устроена, чтобы ее обмануть. Но Джеллика часто мечтала. Она очень любила мечтать. На кухне были ножи. Отличные остро отточенные ножи. И большие хозяйственные ножницы. И молоток для отбивки мяса… Однажды Джеллика взяла этот молоток. И нож. Ей было всё равно, чем закончится дело. То есть она думала, что всё равно. А оказалось, нет. Она ведь не знала тогда, что по дому везде натыканы камеры. Дура. Камеры по дому, маячок-браслет на ее руке и камера в пуговице униформы, позволяющая видеть, куда идет горничная, что делает, с кем говорит, как говорит и что говорит. Кроме этого был и еще один сюрприз. В итоге покушение закончилось, как ему и положено было — провалом. А Джеллике до сих пор снилось по ночам наказание. Она просыпалась в поту. И знала: за ней наблюдают. Но ночью во сне — за эти слезы ее не наказывали. Другое дело день. Совсем другое. Днем вышколенная прислуга должна быть деликатна и незаметна, почтительна и ненавязчива, услужлива, но не суетлива. — У тебя же есть чувство собственного достоинства? — спрашивали ее. Да, конечно, есть. Было. Когда-то. А сейчас осталась только видимость. Но этого достаточно. Главное — не показывать ужас, не смотреть затравленно, не плакать и… улыбаться. Обязательно улыбаться! Прислуга ведь должна быть обходительна и приветлива. Поэтому Джеллика всегда ходила с гордо расправленными плечами и даже научилась не вздрагивать. Ведь в этом доме никогда не били без предупреждения. — Мисс Тарукай, подойдите. И она шла на подгибающихся ногах. Шла, продолжая мило улыбаться. Собственно, били ее аккуратно. Ни разу ничего не сломали. Правильно, как она будет работать с переломанными пальцами или отбитыми почками? Впрочем, Джеллика давно уже не особо боялась простых избиений. Медленная боль была для нее гораздо страшнее. От сигаретного ожога на плече не умрешь. Но иногда казалось, уж лучше сломать руку… По счастью, до таких пыток дело доходило редко. Раз-два в месяц. Не чаще. Унижать в этом доме любили больше, чем бить. Один только приказ для горничной не выказывать страх и хранить достоинство был той ещё издёвкой. Но Джеллика научилась. И в присутствии, и в отсутствие своего нанимателя. Лучше не давать поводов для наказания. Или давать их как можно меньше. Днем она оставалась одна и занималась всем тем, чем занимаются горничные в отсутствие хозяев: мыла, готовила, гладила, убирала. Но это было счастьем. Действительно счастьем. Ведь днем ее никто не унижал, не окликал, не говорил негромким хорошо поставленным голосом: — Мисс Тарукай, подойдите. День — это уединение. Что звучит довольно смешно применительно к дому, который утыкан камерами… Джеллика в любое время суток оставалась на виду. Она уже и забыла, каково это, когда за тобой не наблюдают каждую секунду. Но, тем не менее, день мисс Тарукай был не так уж и плох, если подумать. Жаль только, заканчивался он всегда одинаково: парализующий страх стискивал сердце, внутренности начинали мелко дрожать, дыхание перехватывало, вдоль по позвоночнику полз холод, а ноги подкашивались. И всё это от одного-единственного звука. Короткого, почти неслышного. Этого звука Джеллика с ужасом начинала ждать сразу после пробуждения. От него она утрачивала волю. От него хотела спрятаться, захлебываясь криком. Один короткий миг. Доля секунды. Шелест ключ-карты в замке. Хозяин возвращается. — Добрый вечер, сэр, — Джеллика каждый раз с улыбкой выходила в холл, чтобы принять у мистера Парсона кейс с документами и верхнюю одежду. — Ванна готова. Мне подавать ужин? * * *
    11
    0 Comments 0 Shares
  • Великолепный текст Алены Харитоновой о нашем совсем недалеком будущем.. Многие из нас такое еще застанут.

    "Самое страшное одиночество — это когда не с кем разделить даже тот мизер свободного времени, который у тебя есть. Когда тебе сорок три, твой ребенок вырос и живет далеко, твой муж уже десять с лишним лет, как умер, а ты возвращаешься с работы в маленькую комнатку производственного общежития, где тебя никто не ждет. И жалеешь, жалеешь, что вернулась. Просто потому, что на работе есть хоть какие-то люди. А дома — лишь четыре стены, скудная, давно не менявшаяся меблировка и… тишина. Тишина, которую нечем заполнить, кроме как бормотанием старенького телевизора.

    Когда-то давно у Памелы Додсон была семья. Долго — целых десять лет. Самых трудных и счастливых лет в ее жизни.

    Она вышла замуж сразу после окончания швейного колледжа. Дэвиду было двадцать, ей — восемнадцать. По семейному распределению их направили работать на соседние предприятия, дали комнату в общежитии. Общежитие располагалось примерно посередине между заводом и швейной фабрикой — чуть ли не час пешком и туда, и туда, зато стоило совсем недорого. В итоге денег хватало не только на еду, но даже на мелкие приобретения — телевизор, подержанную мебель, а изредка — на романтические вечера с дешевым синтетическим вином и свечами.

    Вполне закономерным итогом этих вечеров стала беременность, которую Пэм на зависть многим отходила легко — без токсикозов и осложнений. Это позволило ей спокойно работать до самых родов, да еще и не тратиться на визиты к доктору. Они с мужем здорово экономили, накопили денег на трехмесячный неоплачиваемый послеродовый отпуск и кое-какие вещи для ребенка. Боялись, как бы не родился с патологиями — их медицинская страховка была настолько скудной, что не позволяла уйти на больничный даже с простудой.

    К счастью, Рекс появился на свет крепким и спокойным — ел, спал, почти не плакал. Потом, конечно, Пэм пришлось снова выйти на работу и подгадать очередность смен с Дэвидом так, чтобы кто-то из них двоих постоянно был с ребенком. Работали двенадцать часов через двенадцать. Спали от силы часа четыре в сутки, почти не виделись. Дэвид вымотался, похудел, стал как щепка. Кое-как продержались до трехлетия сына, а там уже отдали его в детскую группу при производстве. Это тоже обходилось недешево, но все равно стало легче. Зато теперь у них троих были семейные вечера! Такое счастливое время… Самое счастливое в ее жизни.

    Увы, накануне десятилетия сына Дэвид заболел. В медпункте им объяснили, что случай не страховой, и Пэм сразу влезла в кредит, который едва ли могла выплатить. Доктора, осмотры, лекарства — ничего не помогло. Дэвид сгорел от рака легких за несколько месяцев, а жена осталась одна с десятилетним сыном, долгом банку в несколько сотен кредов и работой швеи-мотористки на фабрике спецодежды. Работой, которая едва-едва позволяла покрывать счета. В ужасе Памела осознала, что им с Рексом грозит голод…

    Пэм взяла дополнительные часы на подработку. Это было непросто — всегда находился кто-то, нуждающийся в деньгах, но начальник смены пошел ей навстречу. Четырнадцать-пятнадцать часов на работе ежедневно, двенадцать — швеей, потом — клинером «пока все не уберешь». Памела понимала: долго не продержится, но все же надеялась: вдруг?.. Урывала время, ходила на курсы повышения квалификации, почти не спала и не ела, стала похожа на высохшее дерево, плакала от отчаяния над приходящими счетами.

    Конечно, можно было отдать Рекса в интернат, отказавшись от сына и всех прав на него. Многие так и поступали. Да что там, почти все. Тем более что за передачу детей на воспитание корпорации та платила, и платила немало. Хватило бы покрыть почти весь долг. Однако Памела запретила себе о таком даже думать. Продать собственного ребенка. Нет, никогда.

    Впрочем, судьбу не обманешь. Всё закончилось через несколько месяцев. Рекс не пришел из школы. А когда мать примчалась туда после работы, социальный педагог сообщила ей, что «ребенок изъят на попечение корпорации по причине неблагоприятной финансовой обстановки в семье». Им даже не дали проститься! Конечно, Пэм сообщили контактную информацию, в конце концов, сына ведь у нее не украли, о нём решили позаботиться…

    Остаток ночи Пэм прорыдала — интернат, куда распределили Рекса, находился в десяти часах езды на монорельсе. Памела работала пятнадцать часов ежедневно. Она в своем-то общежитии не каждую ночь ночевала. В итоге у неё не было даже призрачного шанса увидеть сына. Съездить к нему, повидаться и вернуться — истратить сутки. Сутки! Когда от смены до смены — всего несколько часов. И километровые счета, которые следовало погасить до начисления пени.

    Мать и сын не виделись два года. Раз в пару месяцев Пэм кое-как наскребала денег на короткие сеансы голосвязи — это всё, что они могли себе позволить.

    Но через два года лишений и отказа себе буквально во всём Памела погасила кредит за лечение мужа и невероятными ухищрениями смогла накопить денег на дорогу, на сутки отпуска и даже на несколько упаковок печенья.

    Получив пропуск на выход из своего района и разрешение на проезд на монорельсе, она поехала — измотанная, истосковавшаяся, испуганная женщина, никогда прежде не покидавшая не то что своего сектора — своего рабочего квартала. Пэм едва не заблудилась на вокзале, потом так боялась проехать нужную остановку, что вышла раньше и долго плутала в поисках интерната. А когда нашла, никак не решалась войти — там всё было так строго! Охрана, КПП, высокий забор. И после в комнате для свиданий она ждала сына, до смерти боясь, что её прогонят или скажут, что Рекса нет, что он на занятиях, что не сможет к ней выйти.

    Страхи оказались напрасными. Сын появился уже через четверть часа. Такой чужой и непривычный в мешковатой интернатской форме. Похудевший, вытянувшийся, угловатый… Он оказался всего на голову ниже матери. Она плакала, пихала ему в руки печенье, одновременно пытаясь обнять. Памеле казалось, будто ей от сердца отрывают куски и заталкивают в горло — боль в груди была адская, а воздух застревал в гортани. Пэм до сих пор с невероятной тоской вспоминала встречу, во время которой она потратила на слезы и объятия больше времени, чем на разговоры.

    Потом всё более или менее вошло в колею, у Памелы появился смысл жизни. Полгода она копила деньги, чтобы взять сутки (иногда даже двое!) отпуска и уехать к сыну. Это были очень счастливые дни…

    Но затем Рексу исполнилось восемнадцать, и он внезапно оказался очень похож на отца — тот же взгляд, та же улыбка, то же несгибаемое упрямство. Из интерната он, поразив всех, отправился на военные курсы и уехал ещё дальше. Так далеко, что Пэм, хоть год она копи, не смогла бы туда добраться. Впрочем, она была счастлива надеждой: у сына всё сложится лучше, чем у родителей.

    Первой весточкой об этих замечательных переменах стал коммуникатор, который однажды принёс курьер. Недорогой, явно купленный с рук аппарат, простенький и пошарпанный, но её! Да ещё с несколькими кредами на счету. Пэм долго осваивала мудрёную технику, сверяясь с приложенной инструкцией, пару раз нажала куда-то не туда и страшно испугалась, думая, что сломала. Потом разобралась. Коммуникатор она хранила дома, спрятав за спинку дивана. Комм был самой ценной вещью Памелы, причем не столько даже потому, что дороже у нее, действительно, ничего не было, сколько потому, что вечерами на этот коммуникатор звонил сын. И Пэм могла с ним разговаривать. Долго! Иногда чуть не четверть часа. Как она была счастлива! Казалось, счастливее стать уже нельзя.

    Пэм ошиблась. Она вообще была никудышным прогнозистом. Три года назад Рекс приехал домой. Пэм переживала очередной тоскливый вечер, но тут в дверь постучали, а когда хозяйка открыла, на пороге стоял её сын. Её взрослый, такой красивый, похожий на отца сын.

    Следующие пять дней Памела жила в раю. Эти дни она вспоминала каждый вечер. Рекс принес огромную сумку еды, еды, а не сублиматов! Он настоял, чтобы Пэм взяла отпуск на пять дней, и оплатил его, он водил ее в магазин, купил ей новую одежду, они даже ходили в кафе!

    Сперва Пэм напугалась — откуда у него столько денег? Потом успокоилась — от сына исходила непоколебимая уверенность в себе и в том, что он делает. К тому же, это ведь был её Рекс! Памела знала: он никогда не сделает ничего плохого. Он очень хороший мальчик. Она так ему и сказала. Сын в ответ только рассмеялся: «Где-то я уже такое слышал». Он вообще очень изменился, но мать видела, что эти перемены к лучшему: он стал не такой застенчивый и замкнутый, на него засматривались девушки, а главное — он выглядел счастливым. Задумчивым, но счастливым. Пэм никогда ещё не чувствовала себя настолько гордой.

    Уезжая, сын оставил ей денег. Настоящих денег на карточке, а не на расчетном счете работника. Она даже не знала, сколько их там, догадывалась только, что много. На них можно было снять жилье получше, можно было купить хорошей еды… Рекс так и велел поступить, и мать даже покивала, соглашаясь и плача от благодарности. Но когда сын уехал, тут же спрятала карточку за спинку дивана — к коммуникатору, о существовании которого до сих пор никто не знал, даже подруги на работе.

    Пэм привыкла к своей тесной комнатушке, в которой прожила всю жизнь, привыкла к сублиматам, она вообще не понимала, как можно тратить огромные деньги на еду, пусть даже такую вкусную. Она привыкла жить в рабочем районе, и пусть карточка была пропуском наружу — там, снаружи, было страшно. А самое главное, Памела привыкла работать. Двенадцать часов ежедневно. Потому что после работы дома ждало только унылое одиночество — тесная, но всё равно слишком большая для одного человека комната, диван, телевизор и тишина. Тишина, с которой удавалось мириться лишь потому, что иногда ее нарушал негромкий сигнал коммуникатора. Пэм прислушивалась к тишине, ждала. И это ожидание стало частью её одинокого и давно уже бессмысленного существования.

    Пожилая женщина сорока трех лет от роду, сутуловатая, с натруженными руками, некогда привлекательным, но теперь осунувшимся лицом, с густой сединой в волосах, она казалась себе зыбкой тенью, отголоском жизни, которая лишь промелькнула перед глазами и уже клонилась к закату."
    Великолепный текст Алены Харитоновой о нашем совсем недалеком будущем.. Многие из нас такое еще застанут. "Самое страшное одиночество — это когда не с кем разделить даже тот мизер свободного времени, который у тебя есть. Когда тебе сорок три, твой ребенок вырос и живет далеко, твой муж уже десять с лишним лет, как умер, а ты возвращаешься с работы в маленькую комнатку производственного общежития, где тебя никто не ждет. И жалеешь, жалеешь, что вернулась. Просто потому, что на работе есть хоть какие-то люди. А дома — лишь четыре стены, скудная, давно не менявшаяся меблировка и… тишина. Тишина, которую нечем заполнить, кроме как бормотанием старенького телевизора. Когда-то давно у Памелы Додсон была семья. Долго — целых десять лет. Самых трудных и счастливых лет в ее жизни. Она вышла замуж сразу после окончания швейного колледжа. Дэвиду было двадцать, ей — восемнадцать. По семейному распределению их направили работать на соседние предприятия, дали комнату в общежитии. Общежитие располагалось примерно посередине между заводом и швейной фабрикой — чуть ли не час пешком и туда, и туда, зато стоило совсем недорого. В итоге денег хватало не только на еду, но даже на мелкие приобретения — телевизор, подержанную мебель, а изредка — на романтические вечера с дешевым синтетическим вином и свечами. Вполне закономерным итогом этих вечеров стала беременность, которую Пэм на зависть многим отходила легко — без токсикозов и осложнений. Это позволило ей спокойно работать до самых родов, да еще и не тратиться на визиты к доктору. Они с мужем здорово экономили, накопили денег на трехмесячный неоплачиваемый послеродовый отпуск и кое-какие вещи для ребенка. Боялись, как бы не родился с патологиями — их медицинская страховка была настолько скудной, что не позволяла уйти на больничный даже с простудой. К счастью, Рекс появился на свет крепким и спокойным — ел, спал, почти не плакал. Потом, конечно, Пэм пришлось снова выйти на работу и подгадать очередность смен с Дэвидом так, чтобы кто-то из них двоих постоянно был с ребенком. Работали двенадцать часов через двенадцать. Спали от силы часа четыре в сутки, почти не виделись. Дэвид вымотался, похудел, стал как щепка. Кое-как продержались до трехлетия сына, а там уже отдали его в детскую группу при производстве. Это тоже обходилось недешево, но все равно стало легче. Зато теперь у них троих были семейные вечера! Такое счастливое время… Самое счастливое в ее жизни. Увы, накануне десятилетия сына Дэвид заболел. В медпункте им объяснили, что случай не страховой, и Пэм сразу влезла в кредит, который едва ли могла выплатить. Доктора, осмотры, лекарства — ничего не помогло. Дэвид сгорел от рака легких за несколько месяцев, а жена осталась одна с десятилетним сыном, долгом банку в несколько сотен кредов и работой швеи-мотористки на фабрике спецодежды. Работой, которая едва-едва позволяла покрывать счета. В ужасе Памела осознала, что им с Рексом грозит голод… Пэм взяла дополнительные часы на подработку. Это было непросто — всегда находился кто-то, нуждающийся в деньгах, но начальник смены пошел ей навстречу. Четырнадцать-пятнадцать часов на работе ежедневно, двенадцать — швеей, потом — клинером «пока все не уберешь». Памела понимала: долго не продержится, но все же надеялась: вдруг?.. Урывала время, ходила на курсы повышения квалификации, почти не спала и не ела, стала похожа на высохшее дерево, плакала от отчаяния над приходящими счетами. Конечно, можно было отдать Рекса в интернат, отказавшись от сына и всех прав на него. Многие так и поступали. Да что там, почти все. Тем более что за передачу детей на воспитание корпорации та платила, и платила немало. Хватило бы покрыть почти весь долг. Однако Памела запретила себе о таком даже думать. Продать собственного ребенка. Нет, никогда. Впрочем, судьбу не обманешь. Всё закончилось через несколько месяцев. Рекс не пришел из школы. А когда мать примчалась туда после работы, социальный педагог сообщила ей, что «ребенок изъят на попечение корпорации по причине неблагоприятной финансовой обстановки в семье». Им даже не дали проститься! Конечно, Пэм сообщили контактную информацию, в конце концов, сына ведь у нее не украли, о нём решили позаботиться… Остаток ночи Пэм прорыдала — интернат, куда распределили Рекса, находился в десяти часах езды на монорельсе. Памела работала пятнадцать часов ежедневно. Она в своем-то общежитии не каждую ночь ночевала. В итоге у неё не было даже призрачного шанса увидеть сына. Съездить к нему, повидаться и вернуться — истратить сутки. Сутки! Когда от смены до смены — всего несколько часов. И километровые счета, которые следовало погасить до начисления пени. Мать и сын не виделись два года. Раз в пару месяцев Пэм кое-как наскребала денег на короткие сеансы голосвязи — это всё, что они могли себе позволить. Но через два года лишений и отказа себе буквально во всём Памела погасила кредит за лечение мужа и невероятными ухищрениями смогла накопить денег на дорогу, на сутки отпуска и даже на несколько упаковок печенья. Получив пропуск на выход из своего района и разрешение на проезд на монорельсе, она поехала — измотанная, истосковавшаяся, испуганная женщина, никогда прежде не покидавшая не то что своего сектора — своего рабочего квартала. Пэм едва не заблудилась на вокзале, потом так боялась проехать нужную остановку, что вышла раньше и долго плутала в поисках интерната. А когда нашла, никак не решалась войти — там всё было так строго! Охрана, КПП, высокий забор. И после в комнате для свиданий она ждала сына, до смерти боясь, что её прогонят или скажут, что Рекса нет, что он на занятиях, что не сможет к ней выйти. Страхи оказались напрасными. Сын появился уже через четверть часа. Такой чужой и непривычный в мешковатой интернатской форме. Похудевший, вытянувшийся, угловатый… Он оказался всего на голову ниже матери. Она плакала, пихала ему в руки печенье, одновременно пытаясь обнять. Памеле казалось, будто ей от сердца отрывают куски и заталкивают в горло — боль в груди была адская, а воздух застревал в гортани. Пэм до сих пор с невероятной тоской вспоминала встречу, во время которой она потратила на слезы и объятия больше времени, чем на разговоры. Потом всё более или менее вошло в колею, у Памелы появился смысл жизни. Полгода она копила деньги, чтобы взять сутки (иногда даже двое!) отпуска и уехать к сыну. Это были очень счастливые дни… Но затем Рексу исполнилось восемнадцать, и он внезапно оказался очень похож на отца — тот же взгляд, та же улыбка, то же несгибаемое упрямство. Из интерната он, поразив всех, отправился на военные курсы и уехал ещё дальше. Так далеко, что Пэм, хоть год она копи, не смогла бы туда добраться. Впрочем, она была счастлива надеждой: у сына всё сложится лучше, чем у родителей. Первой весточкой об этих замечательных переменах стал коммуникатор, который однажды принёс курьер. Недорогой, явно купленный с рук аппарат, простенький и пошарпанный, но её! Да ещё с несколькими кредами на счету. Пэм долго осваивала мудрёную технику, сверяясь с приложенной инструкцией, пару раз нажала куда-то не туда и страшно испугалась, думая, что сломала. Потом разобралась. Коммуникатор она хранила дома, спрятав за спинку дивана. Комм был самой ценной вещью Памелы, причем не столько даже потому, что дороже у нее, действительно, ничего не было, сколько потому, что вечерами на этот коммуникатор звонил сын. И Пэм могла с ним разговаривать. Долго! Иногда чуть не четверть часа. Как она была счастлива! Казалось, счастливее стать уже нельзя. Пэм ошиблась. Она вообще была никудышным прогнозистом. Три года назад Рекс приехал домой. Пэм переживала очередной тоскливый вечер, но тут в дверь постучали, а когда хозяйка открыла, на пороге стоял её сын. Её взрослый, такой красивый, похожий на отца сын. Следующие пять дней Памела жила в раю. Эти дни она вспоминала каждый вечер. Рекс принес огромную сумку еды, еды, а не сублиматов! Он настоял, чтобы Пэм взяла отпуск на пять дней, и оплатил его, он водил ее в магазин, купил ей новую одежду, они даже ходили в кафе! Сперва Пэм напугалась — откуда у него столько денег? Потом успокоилась — от сына исходила непоколебимая уверенность в себе и в том, что он делает. К тому же, это ведь был её Рекс! Памела знала: он никогда не сделает ничего плохого. Он очень хороший мальчик. Она так ему и сказала. Сын в ответ только рассмеялся: «Где-то я уже такое слышал». Он вообще очень изменился, но мать видела, что эти перемены к лучшему: он стал не такой застенчивый и замкнутый, на него засматривались девушки, а главное — он выглядел счастливым. Задумчивым, но счастливым. Пэм никогда ещё не чувствовала себя настолько гордой. Уезжая, сын оставил ей денег. Настоящих денег на карточке, а не на расчетном счете работника. Она даже не знала, сколько их там, догадывалась только, что много. На них можно было снять жилье получше, можно было купить хорошей еды… Рекс так и велел поступить, и мать даже покивала, соглашаясь и плача от благодарности. Но когда сын уехал, тут же спрятала карточку за спинку дивана — к коммуникатору, о существовании которого до сих пор никто не знал, даже подруги на работе. Пэм привыкла к своей тесной комнатушке, в которой прожила всю жизнь, привыкла к сублиматам, она вообще не понимала, как можно тратить огромные деньги на еду, пусть даже такую вкусную. Она привыкла жить в рабочем районе, и пусть карточка была пропуском наружу — там, снаружи, было страшно. А самое главное, Памела привыкла работать. Двенадцать часов ежедневно. Потому что после работы дома ждало только унылое одиночество — тесная, но всё равно слишком большая для одного человека комната, диван, телевизор и тишина. Тишина, с которой удавалось мириться лишь потому, что иногда ее нарушал негромкий сигнал коммуникатора. Пэм прислушивалась к тишине, ждала. И это ожидание стало частью её одинокого и давно уже бессмысленного существования. Пожилая женщина сорока трех лет от роду, сутуловатая, с натруженными руками, некогда привлекательным, но теперь осунувшимся лицом, с густой сединой в волосах, она казалась себе зыбкой тенью, отголоском жизни, которая лишь промелькнула перед глазами и уже клонилась к закату."
    10
    0 Comments 0 Shares
  • Очень скоро не только весь мир, но в первую очередь мы сами начнем задаваться вопросом: «Как такое могло с нами, россиянами, случиться?».

    Причем мы – это те же самые, кто совсем недавно вопрошал: «как такое могло случиться с немцами?», «как они смогли превратиться в жестоких карателей, массово поддерживающих нацистский режим Гитлера?».

    И вот теперь то же самое произошло с нами. Как такое возможно? Мы звери, господа?

    Офицер СС Адольф Эйхман, который заведовал отделом, отвечавшим за «окончательное решение еврейского вопроса», за что получил прозвище «дьявол» и был казнен, вовсе не был одержим ненавистью к евреям. Он даже женат был на еврейке. Для него Холокост был просто обычной банальной работой.

    И у миллионов немцев тоже была просто работа: кто-то монтировал газовые камеры, рассчитывал нормы поступающего в них газа, кто-то на танках затягивал болты... Ничего личного. Никаких размышлений о нравственности. Просто работа.

    Многие из нас – обычные люди, не интересующиеся политикой, имеющие родственников в уничтоженных украинских городах, просто выполняют свою рутинную работу, которая обеспечивает достаток и социальный комфорт. Нафиг эти рассуждения о добре и зле, к черту эту вашу мораль, угрызения совести, чувство вины! Убийства, пытки, геноцид украинского народа, разрушение городов бесстрастно называем работой и не рефлексируем! Зло - обыденность и повседневность!

    «Работаем, братья!». «Гойда!» и не парьтесь, работнички!

    Когда все экономические, социальные и силовые ресурсы государства находятся под тотальным контролем небольшой группы мерзавцев, у обывателя практически не остается выбора: ты либо подвергаешь риску свою жизнь и свободу, либо работаешь на эту систему и не вякаешь. И да, для тебя это всего лишь работа.

    Но эта выстроенная Путиным гнусная и совершенно аморальная система не оставила выбора не только своим гражданам, но и Украине и всему миру. И Украина теперь просто вынуждена победить. Путин поставил ее просто перед необходимостью одержать победу. И у мира тоже нет никакого другого варианта.

    А. Невзлин
    Очень скоро не только весь мир, но в первую очередь мы сами начнем задаваться вопросом: «Как такое могло с нами, россиянами, случиться?». Причем мы – это те же самые, кто совсем недавно вопрошал: «как такое могло случиться с немцами?», «как они смогли превратиться в жестоких карателей, массово поддерживающих нацистский режим Гитлера?». И вот теперь то же самое произошло с нами. Как такое возможно? Мы звери, господа? Офицер СС Адольф Эйхман, который заведовал отделом, отвечавшим за «окончательное решение еврейского вопроса», за что получил прозвище «дьявол» и был казнен, вовсе не был одержим ненавистью к евреям. Он даже женат был на еврейке. Для него Холокост был просто обычной банальной работой. И у миллионов немцев тоже была просто работа: кто-то монтировал газовые камеры, рассчитывал нормы поступающего в них газа, кто-то на танках затягивал болты... Ничего личного. Никаких размышлений о нравственности. Просто работа. Многие из нас – обычные люди, не интересующиеся политикой, имеющие родственников в уничтоженных украинских городах, просто выполняют свою рутинную работу, которая обеспечивает достаток и социальный комфорт. Нафиг эти рассуждения о добре и зле, к черту эту вашу мораль, угрызения совести, чувство вины! Убийства, пытки, геноцид украинского народа, разрушение городов бесстрастно называем работой и не рефлексируем! Зло - обыденность и повседневность! «Работаем, братья!». «Гойда!» и не парьтесь, работнички! Когда все экономические, социальные и силовые ресурсы государства находятся под тотальным контролем небольшой группы мерзавцев, у обывателя практически не остается выбора: ты либо подвергаешь риску свою жизнь и свободу, либо работаешь на эту систему и не вякаешь. И да, для тебя это всего лишь работа. Но эта выстроенная Путиным гнусная и совершенно аморальная система не оставила выбора не только своим гражданам, но и Украине и всему миру. И Украина теперь просто вынуждена победить. Путин поставил ее просто перед необходимостью одержать победу. И у мира тоже нет никакого другого варианта. А. Невзлин
    21
    0 Comments 0 Shares
  • С большей или с меньшей силой, но пропаганда действует на всех.

    Как радиация. Как сила притяжения.

    Даже если вы будете себе говорить: «Я смотрю Соловьева только для того, чтобы узнать — как именно вам врет российская пропаганда», телевизор все равно будет вас облучать.

    И в какой-то момент вы начнете говорить: «Но ведь не все так однозначно». Или «Но ведь у России тоже есть свои интересы». Или «А почему там русский язык ограничивают?». Или «Россию никогда не любили» и пр.

    И есть безошибочный маркер, показывающий, что тотальная российская пропаганда действует на вас, дорогие россияне. Этот маркер — использование местоимения «наш».
    Права она или нет, но это НАША страна
    У НАС большие потери на войне
    НАШИ отошли из Херсона
    На НАС наложил санкции Запад
    НАШИ солдаты

    В это местоимение Геббельс-ТВ вложило миллиарды. На их языке это называется «зашкварить».

    Используя его, вы отождествляете себя с преступным режимом, узурпирующим власть в России.

    Говоря НАШ вы с кем себя ассоциируете? С Путиным? С Суровикиным? С Кадыровым? …Что вообще в России ВАШЕГО?

    Сначала нужно «вернуть эту землю себе», а до этого не надо использовать такое хорошее местоимение не по назначению. Оставьте его нашистам.
    Дмитрий Чернышев
    С большей или с меньшей силой, но пропаганда действует на всех. Как радиация. Как сила притяжения. Даже если вы будете себе говорить: «Я смотрю Соловьева только для того, чтобы узнать — как именно вам врет российская пропаганда», телевизор все равно будет вас облучать. И в какой-то момент вы начнете говорить: «Но ведь не все так однозначно». Или «Но ведь у России тоже есть свои интересы». Или «А почему там русский язык ограничивают?». Или «Россию никогда не любили» и пр. И есть безошибочный маркер, показывающий, что тотальная российская пропаганда действует на вас, дорогие россияне. Этот маркер — использование местоимения «наш». Права она или нет, но это НАША страна У НАС большие потери на войне НАШИ отошли из Херсона На НАС наложил санкции Запад НАШИ солдаты В это местоимение Геббельс-ТВ вложило миллиарды. На их языке это называется «зашкварить». Используя его, вы отождествляете себя с преступным режимом, узурпирующим власть в России. Говоря НАШ вы с кем себя ассоциируете? С Путиным? С Суровикиным? С Кадыровым? …Что вообще в России ВАШЕГО? Сначала нужно «вернуть эту землю себе», а до этого не надо использовать такое хорошее местоимение не по назначению. Оставьте его нашистам. Дмитрий Чернышев
    18
    6 Comments 2 Shares
  • Великолепнейший текст Ирины Яценко.

    «Я уже второй день думаю о некроязе.

    Это слово я услышала от Александры Архиповой, антрополога.

    Говоря о языке тоталитарного государства, она объясняла, почему язык путинского режима нельзя отождествлять с новоязом, описанном в романе Оруэлла «1984».

    Новояз — это официальный язык государства, который меняет смысл, называет чёрное белым, а несвободу свободой, подчиняя тем самым себе мысли людей.

    Путинский же некрояз не является официальным языком. Все эти хлопки вместо взрывов, отрицательные росты и наступательные отступления — это неофициальные методички, объясняющие, как нужно преподносить официальные новости.

    Некрояз — это бубнёж зомбированных мертвецов, которые утаскивают за собой живых людей в уютный мир не взрывов, но хлопков, не боевых потерь, а фейков, не безработицы, а трудовых каникул, отрицательного роста и т.д. и т.п.

    На мой взгляд, некрояз отличается от оруэлловского новояза не только неофициальным статусом.

    Я бы назвала главной особенностью некрояза то, что, подхватывая общий смысл методичек, дальше люди сами додумывают, как им говорить так, чтобы избежать недовольства власти.

    Например, ни одно российское СМИ не напишет слово «мобилизация», не добавив при этом «частичная» — это методичка. По методичке нельзя говорить просто «мобилизация», и не дай бог сказать «полная мобилизация».

    К чему же приводит запрет упоминать мобилизацию без определения «частичная»? К тому, что пропагандисты начинают добавлять слово «частичный» в том числе и в сочетании со словом «мобилизованные». Частично мобилизованные, понимаете?

    Именно это вербализованное принятие искажения в качестве реальности — и есть некрояз. Когда люди начинаюсь сами искажать смыслы и придумывать новые значения словам без всякого напоминания или требования со стороны государства. И это даже не эзопов язык, к которому мы прибегаем, когда хотим донести до людей правду, но хотим при этом избежать наказания.

    Никто не заставляет «журналистов» называть мобилизованных «частичными». Но они это делают.

    Почему? Потому что — тоталитарное государство.

    «Демократия России не нужна — люди хотят, чтобы ими правил вождь».

    «Путин воюет со всем Западом, а не только с Украиной».

    «Гитлер, между прочим, пришёл к власти демократическим путём».

    Каждое из этих утверждений является ложью. Но мы бездумно повторяем эту ложь, множа и распространяя её. Вот этот некрояз внедряют не методички пропагандистов, а мы сами.

    …Почему власть так боится слова «война»? Потому что власть прекрасно понимает, что язык — это пуповина, которая связывает человека с его существованием. Лишая человека права свободно пользоваться словами, власть лишает его свободы действия. Власть становится тотальной.

    Страх перед словом — это страх перед действием. Затыкая нам рот, власть буквально лишает нас возможности действовать.

    Слово может быть анестезией, но может стать и оружием.

    Давайте же по мере возможности возвращать словам смысл. Это единственное сопротивление, которое у нас осталось.

    Ирина Яценко
    Великолепнейший текст Ирины Яценко. «Я уже второй день думаю о некроязе. Это слово я услышала от Александры Архиповой, антрополога. Говоря о языке тоталитарного государства, она объясняла, почему язык путинского режима нельзя отождествлять с новоязом, описанном в романе Оруэлла «1984». Новояз — это официальный язык государства, который меняет смысл, называет чёрное белым, а несвободу свободой, подчиняя тем самым себе мысли людей. Путинский же некрояз не является официальным языком. Все эти хлопки вместо взрывов, отрицательные росты и наступательные отступления — это неофициальные методички, объясняющие, как нужно преподносить официальные новости. Некрояз — это бубнёж зомбированных мертвецов, которые утаскивают за собой живых людей в уютный мир не взрывов, но хлопков, не боевых потерь, а фейков, не безработицы, а трудовых каникул, отрицательного роста и т.д. и т.п. На мой взгляд, некрояз отличается от оруэлловского новояза не только неофициальным статусом. Я бы назвала главной особенностью некрояза то, что, подхватывая общий смысл методичек, дальше люди сами додумывают, как им говорить так, чтобы избежать недовольства власти. Например, ни одно российское СМИ не напишет слово «мобилизация», не добавив при этом «частичная» — это методичка. По методичке нельзя говорить просто «мобилизация», и не дай бог сказать «полная мобилизация». К чему же приводит запрет упоминать мобилизацию без определения «частичная»? К тому, что пропагандисты начинают добавлять слово «частичный» в том числе и в сочетании со словом «мобилизованные». Частично мобилизованные, понимаете? Именно это вербализованное принятие искажения в качестве реальности — и есть некрояз. Когда люди начинаюсь сами искажать смыслы и придумывать новые значения словам без всякого напоминания или требования со стороны государства. И это даже не эзопов язык, к которому мы прибегаем, когда хотим донести до людей правду, но хотим при этом избежать наказания. Никто не заставляет «журналистов» называть мобилизованных «частичными». Но они это делают. Почему? Потому что — тоталитарное государство. «Демократия России не нужна — люди хотят, чтобы ими правил вождь». «Путин воюет со всем Западом, а не только с Украиной». «Гитлер, между прочим, пришёл к власти демократическим путём». Каждое из этих утверждений является ложью. Но мы бездумно повторяем эту ложь, множа и распространяя её. Вот этот некрояз внедряют не методички пропагандистов, а мы сами. …Почему власть так боится слова «война»? Потому что власть прекрасно понимает, что язык — это пуповина, которая связывает человека с его существованием. Лишая человека права свободно пользоваться словами, власть лишает его свободы действия. Власть становится тотальной. Страх перед словом — это страх перед действием. Затыкая нам рот, власть буквально лишает нас возможности действовать. Слово может быть анестезией, но может стать и оружием. Давайте же по мере возможности возвращать словам смысл. Это единственное сопротивление, которое у нас осталось. Ирина Яценко
    18
    0 Comments 0 Shares
More Stories